Стихи
Татьяна Тимофеева
Октябрь. Пора дождей. Пора угроз.
От сырости ржавеет листьев злато.
А впрочем, далеко еще до зла-то:
и дождь и холод — это не всерьез,
и ясных дней не отошла услада.
А если ночью небольшой мороз
или с утра туман плотнее ваты —
ну что ж. Уже октябрь. Пора угроз.
1978
И будешь тверд в удаче и в
несчастье,
которым, в сущности, одна
цена…
Р. Киплинг
Жизнь многогранна как алмаз.
И каждое ее явленье
свое имеет преломленье,
маня и интригуя нас.
И с ног сшибают впечатленья.
Но я, удара не боясь,
боль разменяю на приязнь,
на состраданье и смиренье.
Удач не жду, бед не бегу:
их существо равновелико.
И вряд ли помешать смогу
судьбы злокозненным интригам.
Но мерю день счастливым мигом
и крохи счастья берегу.
1986
Неумолимо старше становлюсь.
За мною жизнь: две трети, половина?
Кусаю — и вот-вот до сердцевины,
до смысла этой жизни догрызусь.
Уже понятно многое и видно.
И нет в судьбе оценок: минус, плюс…
И счастье бьется струйкой нитевидной,
едва заметной, но живой, как пульс.
Нет для него причин — ни объективных,
ни субъективных — нет и не ищу.
Но поступаю просто, примитивно:
лелею, поливаю и ращу.
И, может быть, как знать! — с годами
вырастет дерево. С плодами.
1988
ВЕНОК СОНЕТОВ
…Евангелие
от куста жасминового…
А.Кушнер
Но мир спасет, конечно, Красота.
Гонимая, не понятая нами,
распятая худыми временами,
увечными — как глухонемота,
зловещими как смерч или цунами,
опустошительными как орда –
привычными как тяготы труда,
как нефть в реке, как запустенье в храме…
От обморочного очнулись сна.
И, кажется, иные времена
забрезжили, надежду в душах сея.
По плоду проверяется посев.
Смоковница, желанная для всех,
она одна, другого нет спасенья.
Она одна — другого нет спасенья –
Свобода — мысли, совести и чувств –
излечит нас. И внутренне свечусь:
во мне ее ритмичное биенье.
Любой диктат не нужен ей и чужд,
несовместим, несочетаем с нею.
И потому не размыкает уст
какое уж по счету поколенье…
И рабства незаросшее клеймо
от наших душ не отойдет само.
Нож истины и скальпель потрясенья
да рассекут и ложь, и страх, и мрак,
и каждый день да будет светел, как
евангельское чудо воскресенья.
Евангельское чудо воскресенья –
библейского пророчества итог,
как вышедший из семени цветок,
из племени — народ и жизнь — из тленья…
Перун, Стрибог, и Мокошь, и Сварог,
и все осмысленные в них явленья
в инакой сути все же уцелели:
Спас, Богородица, Илья-Пророк…
И на заре зардевшись в Назарете,
наполнила собой тысячелетья
короткая история Христа.
И в ней, наверно, что-то есть такое –
от вечности, быть может — от покоя,
бесспорно — от воскресшего куста.
Бесспорно, от воскресшего куста
в душе моей такая эйфория.
И что там о себе ни говори я –
но жизнь моя как заросли густа.
А если вдруг возьми да и умри я,
померкнет в небе малая звезда…
Кто примет тело, снятое с креста,
какой Иоанн, Иосиф иль Мария?
Но майский день уж до того хорош,
что для него и слов не подберешь —
от нежности, и слез, и обалденья.
И кажется: все зло, что есть вокруг,
рассыплется и превратится в пух
от внешне-акварельного цветенья.
От внешне-акварельного цветенья,
от облачно-воздушных юных крон,
от пенящихся далей — перезвон
кругом такой, что слабость во всем теле.
Какой в природе радостный сезон!
На том же месте, где в снегу, в метели
все съеживались, мерзли и худели –
Творцу — акафистом — всеобщий сонм.
И останавливаюсь поневоле.
И восклицаю «О!» и даже «Оле!»
И всякий так воскликнет, сто из ста.
И если стану вдруг религиозна,
то низачем, ниотчего, но просто
от клейкого, в пеленочках, листа.
От клейкого, в пеленочках, листа
не отвести очей моих духовных
и глаз телесных, жадных и греховных.
Едва-едва из чрева, из гнезда,
в младенческих — кулечками — оковах
(какая в них, однако, теснота) —
так много сразу первозданных, новых
зеленых граждан ворвалось сюда.
И острыми проклюнувшись носами,
садами скоро станут и лесами,
наполнив смыслом веси, города.
Душа мертва без россыпи черемух,
и кос березовых, и волн вишневых,
где благодать такая разлита.
Где благодать такая разлита?
Ах, маловато в мире благодати.
Еще немного — было б очень кстати.
И я покуда, в общем, молода;
не поскуплюсь — единой горсти ради.
И нахожу — иначе жизнь пуста —
в любой темнице светлые места.
Такая уж особенность во взгляде.
Не то чтоб перепутать зло с добром,
плевел с зерном и скорлупу с ядром,
и божий дар — с эффектной дребеденью.
Нет, нет, не то: чем зорче, тем грустней.
Но скорбь — целит: такая сила в ней,
какая впору только сновиденью.
Какая впору только сновиденью,
такую цель бессоннице не ставь.
Сон может то, чего не может явь.
У каждого свое произведенье.
От принужденья, боже, нас избавь.
Худых времен кошмар и наважденье!
Где принужденье, там и угожденье.
И все вверх дном, вкривь-вкось, как ни лукавь.
Исход почти что апокалиптичен…
Но — май: и детский грай, и дискант птичий
выводят трудный вечности мотив.
Не гаснет жизнь: она неугасима.
И куст, стесняясь, шепчет ей «спасибо».
Сей куст так убедительно правдив.
Сей куст так убедительно правдив.
Вот потеплело — он и распустился.
И желтый одуванчик народился.
И я сплела веночек, загрустив.
Иль от восторга сплелся он и свился?
Как человек-то противоречив!
Не в зеркала гляжусь — в другие лица,
в своем их отраженья совместив.
Стираю ли, хожу, вяжу ль обновки –
но бьется мысль и нет ей остановки.
И тайну бытия едва схватив –
не удержать: так тяжело открытье.
Но мысли соль — в божественном наитьи.
И нет ему, и нет альтернатив.
И нет ему, и нет ему альтернатив –
Достоинству. Оно священно, свято.
В нем — пафос Достоевского и Канта
категорический императив.
И молит Ярославская Оранта
об этом, к Богу взор свой обратив –
о том, чтоб общество и коллектив
не распинали вольного таланта.
Уж так заведено, что не в цене
спокон веков в Отечестве оне,
что карлики в кумирах, не колоссы…
Ах, да, я о достоинстве… Ну вот:
им полон куст, что под лучом цветет.
Он прав в своей любви к теплу и солнцу.
Он прав в своей любви к теплу и солнцу –
сей куст — а также к ливню и грозе,
И смотрится во всей своей красе
в медлительные капли как в оконца.
И в лужи загляну — подряд во все,
и крона подо мною встрепенется.
И небо глубже, чем на дне колодца.
И я, наверно, просто ротозей.
Но мир от этих луж еще огромней,
таинственней, трехмерней и объемней.
И так, как высоты и глубины
естественно взаимопревращенье,
и так же, как признанье и прощенье –
Любовь и Правда объединены.
Любовь и Правда объединены.
И если нет Любви, то нет и Правды.
И как ни справедлив, и как ни прав ты –
но — не любим, и не избыть вины.
О! Нелюбовь смертельней всех отрав-то.
Нелюбящие — лжи обречены.
А ложь — такая горькая утрата,
что души от нее черным-черны.
И ты, великомученица Совесть,
к невыносимой муке приготовясь,
все примешь: пост, вериги, колтуны…
Какие одолеть должны барьеры
свет истины и нерушимость веры
могучей философии весны!
В могучей философии весны
непросто мне, февральской, разобраться.
И каждому свое местечко в святцах,
и ангел свой, и звездный час даны,
и судный день… И как сему назваться:
судьба ли, провиденье, знак Луны?
Мы призваны — и потому равны.
Всему и всем. Вот суть проблемы вкратце.
Потверже б на земле ногами встать!
Но стоит мыслить, мучиться, мечтать
так высоко, как только удается,
где торжествуют Совесть и Любовь.
Надеюсь, верю — и надеюсь вновь
и верю: Красотою мир спасется.
И верю: Красотою мир спасется.
А как сие — не знаю — объяснить.
Но есть среди живых такая нить,
что мир погибнет, если вдруг прервется.
Тела, возможно, еще будут жить.
Но из сосуда влага не польется,
и к небесам душа не понесется,
да и небес от недр не отличить.
И некому и не о чем молиться,
и не с кем будет, нечем поделиться…
Такая вот реальная беда,
такая вот нависшая угроза.
Трагичная, уродливая проза…
Но мир спасет, конечно, Красота.
Но мир спасет, конечно, Красота,
она одна, другого нет спасенья.
Евангельское чудо воскресенья –
бесспорно, от воскресшего куста,
от вешне-акварельного цветенья,
от клейкого, в пеленочках, листа,
где благодать такая разлита,
какая впору только сновиденью.
Сей куст так убедительно правдив.
И нет ему, и нет альтернатив.
Он прав в своей любви к теплу и солнцу.
Любовь и Правда объединены
в могучей философии весны.
И верю: Красотою мир спасется.
1988
Как с ангелом Иаков, так во мне
гордыня со смиреньем бьется насмерть.
А побежденного — проклясть и распять,
и утопить в крови, и сжечь в огне…
Еще борцы — забвение и память.
Кто из двоих ловчей и кто сильней?
Кто примет бремя победить и править?
Противоборство — до скончанья дней.
Но суть одно — смиренье и гордыня,
и память и забвенье — суть одно.
И произвольность образов и линий,
случайный блик, невольное пятно –
верны, как Рембрандтово полотно.
И знак Творца мерцает на картине.
1988
Друзья решат, что я вконец погибла,
что как в болезнь в религию ушла,
что и всегда со странностью была,
что вера — опиум, тьма и могила,
а церковь — рудимент, анахронизм,
и вообще — что Бога нет в природе,
что это дань интеллигентской моде,
но ты-то, мол, за модой не гонись.
И чем ответить? Разве что молчаньем.
Укрыться в нем, как в тайне катакомб.
Любовь, стихи и вера — грех тягчайший.
Лишь Богу открываются в таком.
1.11.88
Обживаю этот вечный дом.
Вот: вошла, смотрю по сторонам.
Все мое — со мной, и все вверх дном,
нет цены чему-то, что-то — хлам.
Всматриваюсь пристально в окно:
что там открывается окрест?
Отворилась дверь: за ней темно.
Вот закрытая: за нею — свет.
Кто меня научит понимать
смысл мельчайших выступов и ниш?
Необъятность смело обнимать?
И не гнать кормящуюся мышь?
Этот дом мучительно знаком.
Может быть, уже я в нем жила?
Не случайно ль ключ совпал с замком?
Не к себе ли я домой пришла?
21.11.88